Интервью с Родионом Гудзенко, взятое сотрудниками общества «Мемориал»

Стенограмма интервью с Родионом Гудзенко, взятого сотрудниками общества «Мемориал» в конце 1991 – начале 1992 годов

Запись 8.12.1991
Мне рассказывал Красильников, что у вас был один и тот же следователь, на двоих.
Да.

Гольцев.
Гольцев, да, был. Один и тот же следователь. Ну, такая сучка нормальная. Гадина такая. Ну вот, что поделаешь. Мы с Мишей... Да. Сначала я его учил азбуке Морзе. Меня научил Юра Левин, главный тут в «Мемориале». Он меня научил через стенку. Я его не видел. Он мне перебросил спичкой начёрканное – точка-тире. Мы стучали – тире с черточкой. Я сейчас уже забыл. А стучал я быстро... Разговаривали, даже уже разговаривать надоело. Через толстую стенку это всё прекрасно слышно. Тык тык, зык зык два тире стучишь. Тык, зык зык, тык. Всё отлично. А потом я уже вернулся из Сербского и там блатные меня научили, что, оказывается, можно разговаривать через унитаз. Унитаз-то общий. Общий унитаз.

Это всё в Большом доме?
В камере, да. Сначала мне Юра Левин настучал, что в камере сидит какой-то филолог из филологического факультета. С филфака, Миша. Я не знал, кто он, что он. Ну, камеры, выводят на прогулку. А прогулочный двор как апельсин разрезан. Попка стоит, наверху с автоматом ходит. Разговаривать нельзя между дворами, а сам по себе ты можешь петь, тебе разрешают уже. Поэтому я стал читать стихи. Начал с «Незнакомки» Блока: «По вечерам над ресторанами горячий воздух тих и глух…». И прислушался. Слышу оттуда, из-за забора: «И правит окриками пьяными весенний и тлетворный дух». Я:

«Вдали над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач
Чуть золотится крендель булочной
И раздается детский плач».

Слышу оттуда, из-за забора:

«Над озером скрипят уключины
И раздается женский визг...»

И так мы всё стихотворение прочитали. Маяковского я начинал читать. И он сразу же мне отвечал. Вот это было такое знакомство. Знакомство с голосом, не с человеком. Еще человека я не знал. Потом я стал стучать ему ложкой. Сначала у меня не было пачки из- под сигарет, чтобы написать. И я стал ложкой стучать ему. Стучу: та, та, та. Оттуда: та, та, та. Потом стучу; тык, дзык. Точка – тире – А.

Догадался?
Нет. Ни черта. Ни черта. Пришлось всё-таки... На другой день сигареты у меня были, я ему спичкой обгорелой начертил и через забор перебросил. Стучу в следующий раз уже, он мне тоже отвечает. Пошло! И уж мы так наговорились. А потом я вернулся из Сербского, с психиатрической экспертизы – не сумасшедший ли человек, родился при советской власти и вдруг может что-то говорить против. Так не может же быть, да он сумасшедший. Гады ехидные такие. Да еще в камеру тебя помещают, начинают мигать светом, куча проводов, электрокардиаграмму делают. Мигают, мигают. А потом вдруг спрашивают: «Носок?» А вокруг тишина, темнота. «Окно, рама, разведка». Я рассмеялся. Вот сейчас я был у того, кто считался шпионом, у меня проходил по делу. А на самом деле в газете литературной в прошлом году... А я у него был сейчас в Париже. Просто это крупный экономист.

Ещё я сидел с одним фотографом. Был такой замечательный парень. Аркаша Белоусов. Мы сначала, когда попали... сначала были наседки, потом я был в одиночке несколько месяцев, в институте Сербского я два месяца пробыл.

А он за что сел?
У него простое дело. Он по каким-то фотографическим делам ездил в Зеленогорск и там в переходе он сказал, что... напился пьяный вдрободан, как и Миша, Миша тоже сел по пьянке, и сказал: «Здесь мы будем большевиков (...)». Мгновенно за ним уже пошли. Потом были венгерские события, он озверел от венгерских событий. Он загудел, ехал куда-то и сказал на весь вагон: «Сейчас я вам сыграю гимн венгерских повстанцев». И когда он вышел на перрон, его арестовали. Сначала он мне рассказывал своё дело, потом я ему своё, он испугался, что я наседка, я тоже испугался, что он и мы стали обратно раскручиваться, что мы советские на самом деле. И такое было. Левин и его научил стучать.

Сидел я, сидел, потом меня отправили на экспертизу, псих.

Расскажите про экспертизу.
Это была женская тюрьма на Арсенальной. Я там просто заплакал из жалости к себе. Это где-то был конец октября, холодно, у них не закрывается окно. Когда я потом приехал в институт Сербского, у них окна такие, что их табуреткой не разобьёшь. С решеткой. Сначала я был на Арсенальной, потом в Сербского. Это нормальная тюрьма, только там тюрьма тёплая, а кормёжка та же. Но дело всё в том, что тут ты там без прав. В тюрьме ты заключенный и какие-то права как заключенный, всё же имеешь. Можешь обратиться к прокурору по надзору. Тут ты уже на положении психа. Тюрьма жуткая. Ходят надзиратели в форме, но в грязном халате, накидывает. Передач уже никаких. Ей сказали, что я выбыл. Что думать жене? Может меня нет уже на свете – передачи не принимают. Хотя я сидел в хорошее время.

Потом меня перевели в институт Сербского. Там я познакомился с Даниилом Леонидовичем.

Расскажите о Данииле Леонидовиче.
В институт Сербского как на волю я попал. Вдруг меня дёргают с вещами, я думал на волю, ну не было у меня дела. Ну, ругал соцреализм, ну Сталина обозвал по делу. Конечно, я от этого отгораживался и из ребят у меня никто по делу не прошёл. Я никого не затащил. Только я. Не знаю, как я бы повёл себя при избиении, но меня не избивали. Я попал в самое роскошное время.

Какое у Вас было представление о КГБ?
Я знал, что 58-я, это статья гроб. Что на этом ставится крест. Мы знали почище, чем на самом деле. Впечатление было, что если ты попал по 58-й, то это крест, чистая хана. Я не знал, зачем меня в Москву повезли, думал, что уже будут как шпиона крутить, что Москва занялась моим делом. (Рассказывает о своем путешествии из Ленинграда в Москву, о Лефортово).

В Сербского, я приехал, там ласково разговаривают, я обалдел. Такой коридорчик, буквой Т, сидит нянечка на кубе и меня в палату. Там три палаты и так ещё четвёртая. Ребята сидят какие-то, в домино играют на полу в халатах, в тапочках. Мне говорят: «Фамилия!» Как чекист. А это Барыкин был, офицер, он просто пошутил. А я ему отвечаю.

А он за что туда попал?
Его подозревали в вооружённом восстании. В Сибири. Он старший лейтенант. Он антисоветчик, конечно, так что не без оснований. Валя Барыкин, замечательный парень. Там только политические, других там не было. Там были гадины такие по бериевскому делу. Был (Тапорадзе ?), он вообще девочек насиловал. Он старик, высокого роста, министр нефтяной промышленности Азербайджана.

Какие там ещё интересные люди были?
Непочатый край, Вам не хватит никаких магнитофонов. Там был Гитман, он говорил «я эротоман». Группа «от и до». От чего-то там и до реставрации капитализма. У него политическая группа и он как Ленин. Он был еще антисемит, был у него такой недостаток. Обалдеть, какой он смехотворный был. Причем, он несчастный, у него родничок незаросший. Его убить – рукой прихлопнуть. Он вроде сейчас пресвитор крупный церкви баптистской.

Он откуда был?
Из Горького. Стиляга он. Причем, мазохист. Очень интересная фигура. Валя хотел его задушить, не помню, за что. Он как-то прислал письмо, я не ответил. Он ко мне хорошо относился. Ко мне все хорошо относились.

Этого Гитмана я в лагере опекал. На самом деле он был замечательная фигура. У него память была замечательная.

Как его звали?
Илья Гитман: «Группа «от и до» считается краеугольным камнем своей программы не массу, а личность. Считая каждого человека...» Как Ленин выступал. Он и с блатными успел в тюрьме перекидаться. Они ему газеты давали, он им послания писал. И они ему написали:

«Здоровенько, хлопец Илья
Бывший как будто студент
Дури в тебе до хуя
Банды ОИДа клиент».

ОИД – это его группа. Они же талантливые уголовники. Он все хвастался этим посланием.

Это в лагере было?
Еще в тюрьме. Я запомнил только первое, это большое было послание.

Идет он с томом Ленина из КВЧ, показывает. Я говорю: «Ты чего Ленина-то взял?» – «Родион, тут всё Гегель, Ленина тут ха-ха и нота бена». Оказывается, он взял Гегеля, а там ха-ха на полях, а где-то нота бена. Действительно, Гегель. Он всегда докапывался. Там по вопросам философии можно было вытащить, в КВЧ, он даже Фому Аквинского приносил из «Вопросов философии». Потрясающий был тип.

В институте Сербского вдруг кидают нам пополнение. Да, там сидел еще Тавдешвили, тоже гадина.

Кто он?
Зам министра МГБ. Я уже в лагере узнал, кто он такой. Он врал, за что сидит. Я потом Сталина поносил на полную катушку, он сидел и у него аж белые стали руки. Я еще не знал, кто он. И тут вдруг входит... одно слово – узник. Босиком почему-то. Тощий, высокий. Седые такие волосы, такой интеллигентный. А я тогда торчал на Леониде Андрееве, сейчас я его очень не люблю. Я на него так смотрю и говорю: «У Вас фамилия Андреев и Вы очень похожи на писателя Леонида Андреева». – «Я его сын». – «Как это?» – «Даниил Леонидович». Он человек поразительный. Вот Вы его письма немножко почитали. Он исключительный человек. Он пришел немножко заплаканный, я его спросил, в чем дело. А он увидел дерево. Впервые за десять лет на тюремном дворе. Можете себе представить? Он был во Владимире. Он сидел с Шульгиным два года, потом четырнадцать человек в камере было. Он знал о физике, о химии всё, что угодно. Потом оказалось, что они скучали там, а там дают бумагу. Для жалоб сколько угодно. И они решили университет открыть. Там сидели два японца, так они не участвовали. А так там были академик Опарин, профессора и крупные люди. Даже немец читал им военную стратегию на немецком.

Кто что знал, то преподавали?
Да, решили открыть Университет. Срок 25 лет. А то я смотрю, у нас там был ядерный физик, и Даниил Леонидович с ним разговаривает на равных. Они занимались всем.

В каком году он сел?
В 1946. В 1957, чтобы себя реабилитировать, чекисты его направили туда, они решили, что может быть он сумасшедший. Мы с ним потом дружили. Вот письма у меня. Мы подружились очень сильно... Еще он Юре писал. Юра это вообще великая личность. Пантелеев.

Кто это?
Это непонятно, кто. К нам в институт Сербского прибыл лейтенантик, маленького роста. Все эти военные, в то время, при военных офицерах не дай бог что-нибудь сказать. Тебя сразу отправят в Большой Дом. Это всё просоветские гады, твари. Я их боялся. С ними же опасно разговаривать. Он донесет.

А с Даниилом Андреевым мы крепко снюхались. Он потрясающий, смелый был человек. Он потом мне писал, когда я в лагере был.

А когда он освободился?
В 1957 году он вышел на свободу, а я поехал на суд. С Мишей Красильниковым я уже после Сербского познакомился.

Расскажите про Пантелеева.
Он лейтенантик. А у нас идет там трёп о Блоке, об Ахматовой, такие трюки. Юра всё время слово вставляет. И всё в лыку.

Я сказал: «Вы заметили, Даниил Леонидович, как Юра всё знает?». Он говорит: «Да, поразительно. Но я Вам скажу более того, у него поразительные лапки, Вы обратили внимание на его ладони? Это же поразительно добрые лапки». Он потрясающий человек. Я потом с ним столкнулся в лагере.

За что он сидел?
У него было хобби – экономика. У лейтенанта из училища. Он в Баку служил. Он талантлив зверски. Великолепные стихи у него. К нему в лагере как к эксперту обращались. Он был дико неостроумен. Там был такой Петя Перцев, он понимал что такое Юра, но издевался над ним. Пользуясь тем, что Юра неостроумен. Например: «Ты глуп и я могу даже сказать степень твоей глупости». Тот ничего не может ответить: «Ну Петенька, Петенька скажи» – «Если взять твою глупость, растворить в Каспийском море, а потом разлить по стаканчику, в каждом стакане две чайных ложки будет твоей глупости».

Перцев был из Сербского или из лагеря?
Из лагеря, тоже замечательная фигура. А Юра Пантелеев просто святой. Для меня он «луч света в тёмном царстве». Мы и на воле с ним общались. Он из жалости потом женился на парикмахерше с детьми и уехал в Сибирь, потом вырастил детей, и свои были. Он там крупнейший начальник. Таких людей нельзя не использовать, он во всём может разобраться. Потрясающий ум, причём... исключительный. Его блатные любили, называли его Юрий Иванович.

Какой у него был срок?
Семь лет. Он написал труд: «Если к 1982 году вы не смените систему, то это экономический крах, в стране наступает. Всё, хана». И послал в ЦК. И это агитация и пропаганда. 58-я. Потом он приехал в лагерь. Его там считали за стукача. Причём бригадир, редактор газеты мне говорит: «Родион, с кем ты общаешься!» Он приехал на зону такой подтянутый, в шинельке, лейтенантик, в кепочке. Естественно, такого человека надо в бухгалтерию. И он в бухгалтерии работал. А потом он из БУРа не вылезал.

За что он в БУРе был?
Его бесконечно, за отказ от работы. Он плевать хотел на них вообще.

На какой зоне он был?
Он был с нами на зоне, потом он пошёл в крытку во Владимир. Я ему рассказал, что о нем говорили, что он стукач. И как-то раз мы курили, а Юра говорит: «Виталик, милый, ты же сам чекистский прихвостень, чего же ты боишься. Тебе-то нечего бояться стукачей. Что я на тебя настучу – что ты стенгазету редактируешь, что на тебя можно настучать? Он такой добродушный. Это мой самый лучший друг в жизни.

Сколько ему лет?
Он младше меня на год.

Насчет суда – это был идиотизм жуткий. Нету состава преступления. Я просто против соцреализма и я признался, что я виновен в том, что ненавижу соцреализм.

А кто выступал свидетелем по делу?
Там было много. Тварей. Свидетельство было и Арефьева, кстати, и Леры Титова. Навалом людей, людей, которые сказали, что я говорил то-то и то-то. Для того периода это было достаточно для состава преступления. Миша Красильников говорил Вам о Ронжине? Его надо найти, если он жив, и расцеловать старика.

Он отказался от дела?
Он отказался. Я Вам еще сейчас такую расскажу эпопею насчёт Ронжина. У него нет руки, я узнал, что он вроде как из реабилитированных. Он отказался, сказал, что нет состава преступления. Я его тогда ещё спросил, когда я освобожусь, пропишут ли меня. Он сказал, что если нет поражения в правах, обязаны прописать. Я Вам сейчас расскажу историю прописки.

Я освободился, мне дали паспорт в Потьме куда-то в Лугу. И вот я приехал, встретился с женой, пошёл в милицию прописываться. А новый кодекс снимал поражение в правах. Меня послали в Куйбышевский райисполком. Снято поражение в правах, значит, я имею законное право прописаться. По их (...) законам. Имею право. Добрался я к Михайлову. Меня послали к генералу на Чайковского. А в освободиловке у меня направление в Лугу на 101-й километр. А почему? Ведь есть же законы советские. Иду к генералу на запись, а старик милиционер говорит, что в коридоре сидит майор КГБ, он ведает этими делами. Он говорит: «Вы хотите прописаться в Ленинграде, – я Вам дам отношение, Вы поедете в Кириши, год проработаете там…» Я тут накричал, наорал, что есть закон, я всё равно пропишусь, потом думаю: «Что же делать?» Сдуру взял, наорал... Я поехал в прокуратуру, думаю, что найду там Ронжина, он же мне говорил, что я имею законное право прописаться здесь. Не так уж много времени прошло. Я прихожу, на кабинете надпись: «Ронжин». И сидит Ронжин. Я говорю: «Вы меня помните?» – «Как же, помню.» Я ему рассказал, что меня туда-сюда гоняют. Он мне говорит: «Вы меня не выдадите, я Вам скажу, кто ведает этим». – Я говорю: «Вы же были на следствии, знаете, что я не выдам, только если меня калёным железом». – «Ведает этим генерал Лякин». Лякин был у меня на первом допросе и потом ещё приходил. И тут же я иду туда в бюро пропусков и спрашиваю телефон Лякина. Они видимо решили, что я стукач. Дали мне телефон, который для стукачей. Звоню, там нет никакого секретаря: «Генерал Лякин слушает». Я говорю, что я Гудзенко Р. С., освободился, хочу прописаться в Ленинграде. Он говорит: «Конституционной статьёй в Ленинграде не прописывают. Я опять звоню. Он вешает трубку. Я всё это рассказал Трауготу, он мне посоветовал. Георгий Николаевич, конечно, гений. Он мне сказал написать, напечатать на машинке, что это незаконно, что я имею право прописаться к жене с сыном, родился сын у меня, что нет поражения в правах. Я пишу это мягко, печатаю в трёх экземплярах. Копия в КГБ, копия в обком, настоящую в президиум Верховного Совета. Это 1960 год. Потом я снова звоню Лякину. «Кто Вам дал мой телефон?! И какое я имею к этому отношение?» Я говорю: «Майор меня направил, сказал, что только Вы ведаете. Не знаю уж, что он с этим майором потом сделал. А Ронжина я не продал. «Хорошо, ладно, я против закона не иду, я не против Вашей прописки, если это имеет отношение ко мне, я согласен на Вашу прописку, позвоните мне завтра. Я звоню: «Подойдите на 4-й этаж на Чайковского, там майор такая-то». Прихожу, там дико симпатичная женщина: «Понимаете, дело в том, что сейчас идёт борьба с тунеядством в Ленинграде, нужно на работу устроиться. Вы принесите справку от директора предприятия, что Вас согласны взять на работу и тогда мы Вас пропишем сразу же». Я вышел и понял, что они окрутили Верховный Совет.

Я пришёл к Георгию Николаевичу Трауготу, рассказал. Я учился с его сыном, мы были жуткими друзьями, но с ним я был даже ближе. А тогда он был уже очень значительной фигурой в оформительстве. Я к нему пришёл и рассказал об этом. Он сказал, что есть такой завод, там директор очень умный и какой-то скрытный, он необычный человек. Я Вас направлю, может это что-то и даст». Какой директор даст ГБ бумагу в 1960 году. «Я Вам дам записку, там есть два еврея, Хайсон и Гордон, хорошие люди, они делают витрины. До этого я никогда не был оформителем. Он написал туда записку: «Прошу устроить художника талантливого, замечательного на Ваш оборонный завод». Прихожу, сидят два жида. Я им объяснил, что я из заключения. Они решили направить меня к директору, к Остроумову. А потом выяснилось, что и он воевал в 5-й Воздушной. Это было обалдеть! Он был замполит. Евреи его зовут: «Израиль Ильич, нам так нужен художник, мы зашиваемся, Г.Н. Траугот рекомендует человека, а мы боимся потерять его». Такая паника. Это по телефону. Потом я прихожу к нему, он говорит: «Пожалуйста, пишите заявление, мы рады». Тут я ему излагаю картину, что если мне дадут справку, что я тут нужен, меня пропишут. Он говорит: «Понятно, что никакой директор такой справки не даст. Это же идиотство. Так вот, они ошиблись. Я дам Вам такую справку». Ты представляешь себе? Говорит секретарше: «Печатайте: УКГБ». Та обалдела.

Запись 19.01.1992
У меня есть фотография моей тёти, где она сфотографирована с государем императором, она фельдшерица была. Это очень пряталось, боялись все. Я атеист был полнейший. Я рос в совершенно атеистической обстановке. Как и все дети, я никак не мог поверить в то, что всё само по себе получилось. Я понимал, что тумбочку сделал столяр, но не Ленин сделал землю, а кто-то другой. И создал звёзды... тоже не он повесил. Что что-то такое существует. И когда смотришь... жучки. Природа всегда поражает малышей и детей, дети всегда восторженно воспринимают природу. А потом им внушают, что всё это создано само по себе. Неправду. А у меня всегда так было – я всегда думал, что автор есть. Хотя я очень склонялся и мне очень нравилась советская власть. А как же? Иначе и быть не могло. Любимый пограничник и его собака Индус. «Ворошилову письмо я написал...». Все знали эти стихи. И конечно, казалось, что мы... и что вообще самые красивые на свете мужчины, это Ленин и Сталин. Как мужчины, как люди... самые красивые физически.

А как это Вы Ворошилову письмо написали?
Нет, это были стихи, которые дети моего возраста все знали:

«Климу Ворошилову письмо я написал
Товарищ Ворошилов, народный комиссар
К Красной Армии враг идёт...»

А вот (показывает рисунок, который нарисовал в семь лет – там Сталин, комиссар, буржуй). Я нарисовал на самом деле бандита. Угадал! Видите, Сталин с пистолетом и с саблей. На самом-то деле я думал, что герой. А вот другой мой детский рисунок – это наша комната.

Кто Ваши родители были по профессии?
У меня дедушка был иконописец, причём он написал чудотворную икону. Это отдельный рассказ. Иконописец и резчик по дереву, делал алтари. Все мои родственники были очень способные к рисованию. Мама умерла у меня, когда мне было три года. Восьмого марта её хоронили на Волковом кладбище. Она была дочкой протоиерея, настоятеля собора житомирского, который был делегатом Государственной Думы, вместе с Шульгиным, крайний монархист был, и был расстрелян, естественно. А мама как-то скрывалась, о ней позабыли, ей даже и повезло, что она умерла, наверное повезло и моему папе. Дело в том, что тут очень сложная завязочка получилась. Дядя папы скрывался, он был белогвардеец и штабс-капитан. Это было скрыто. У него была фамилия Лавров, а моя фамилия Гудзенко. Повезло. Потому что в 1934 году начали копать по делу Кирова, дворян высылали. Маму вызывали как-то в ЧК.

Вы знали, что Ваш дедушка был расстрелян?
Нет, я ничего не знал. Это мне потом тётя рассказала. Что Вы! От меня скрывали, как от Павлика Морозова, боялись. Люди боялись – своим детям, не дай бог. Ребёнок же ляпнет где угодно. Детям нельзя вообще ничего говорить. Ляпнет, это же полбеды, а то ещё как Павлик Морозов побежит в НКВД. Очень запросто. Меня просто бог хранил. Я когда думаю о Павлике Морозове, я думаю, что мог бы быть запросто Павликом Морозовым, запросто! В те годы, если бы узнал, что мой отец против советской власти! Мне же показывают фильмы, такие люди – Павлик Морозов герой! Это же просто, ребёнку внушить. Мы должны были все быть Павликами Морозовыми. У нас башка отнята была. Почему Гуталинщик, вот этот вот Иосиф Виссарионович, почему он заставлял и детей, почему я должен был писать в анкетах, что я был в оккупации? А из-за этого туда, туда нельзя документы подавать. А сейчас я очень хорошо понял, что справедливо он действовал. Был в оккупации, значит произошёл сдвиг. Фашисты... немцы. Ты видишь другой народ, можешь сопоставлять что-то. То есть у тебя происходит сдвиг мозгов.

У Вас произошёл сдвиг мозгов?
Конечно, да, да. Я смог смотреть более свободными глазами. Всё освещается. Как катализатор такой в химии. Взял жидкость, ткнул и так шшш... – реакция. Это не важно, что получится, но получится не то, что хочет Иосиф Виссарионович. Он хочет, чтобы ты был Павлик Морозов до конца своих дней. А тут вдруг что-то увидишь. Не важно, я был жуткий патриот, в первые же дни я приволок дяде моему ящик гранат, хоть я не знал, что они без запала. Я хотел сражаться. Я зарыл свой пионерский галстук. Комсомольцем я, слава богу, уже не был. Хватило мозгов на это.

А где Вы были в оккупации?
Я был в Полтаве. Я ездил каждое лето к тёте. В 1941 году я закончил три класса, я рано пошёл в школу. Полтава, это чудный город, цветущий, там был аромат такой, чуть ли не Парижа. Но в эти тридцатые годы я не знал советской ситуации, я такой просоветский был. У меня даже была кукла Комсомолец. То есть не кукла, а такой наряженный, в гимнастёрке. Красноармейцы, петлицы – это моя мечта. 19 июня опраздновали мой день рождения, а 22 июня война началась. Папа уехал, когда он в Ленинград приехал, уже война шла.

Вы родились 19 июня 1931 года?
Да, я родился в Полтаве. Мама родила и увезла обратно. И вот я застрял в Полтаве. А тут моя тётя как раз вышла замуж за какого-то хирурга. Потом началась оккупация, быстро развивались события. А этот её муж оказался дикой сволочью. Голод, а я чужой мальчик. И я стал в положении Золушки. Тётя не могла сопротивляться. Если я не наломал дров, не принёс воду, то мне побои.

Ваш двоюродный брат Вас не защищал?
Ему было пятнадцать лет, он не мог просто. Как-то раз вступился. Это был последний раз. Тот вступился, а я удрал. Потому что он меня страшно избивать начал. Воду носить – я, на кухню армейскую просить – я. Не принёс, не хватило – отлупили меня. Этот Горский, поляк, настоящий поляк, у него мерзкий характер, но должен в его защиту сказать, что он страшно ненавидел немцев. К нему отнеслись великолепно немцы. Он блестящий хирург, самоотверженный врач, но избивал меня страшно. Сам за водой не идёт, сволочь, а я как Козетта тащу два ведра воды. А что такое два ведра воды для десятилетнего мальчика? Можете себе представить? Моё пальто не просыхало от льда.

А потом началась другая жизнь. Я стал бандитом маленьким.

А куда Вы убежали?
Я убежал на улицу. Тепло уже. Убежал сначала на чердак дома этого же. Спрятался. Я там оборудовал всё под купол. Там пальто с помойки, солома, хламу всякого приволок. Котелок. Всё у меня было. И я стал воровать у немцев, на базаре. И ничего.

Не ловили Вас?
Это эпопея, это целая жизнь прошла за эти два года, это огромная жизнь. Все мои сверстники, они все потом пересидели, были бандиты. После войны там целая малина была.

У Вас была компания подростков, выкинутых на улицу?
Уже да, уже у меня было друзей полно, подростков. Ворья маленького всякого. Я каптёрки немецкие грабил, как молодогвардейцы. Потому что они этим занимались в основном.

Да, так я хотел сказать про дядьку моего, Горского. Который меня лупил. Когда вошли немцы, его не было в этот момент. Он оперировал наших раненых. Там их тьма-тьмущая, завал был. Завал наших несчастных, голодных раненых. Он их оперировал двое суток на одном чае. Когда немцы вошли, он даже не знал, что они вошли. И немцы его не тронули. А потом всё это у меня в голове стало откладываться. Немцы предложили ему работать в советском госпитале, они же видят, что золотые руки. Он отказался. Он был диким патриотом. Но его не сделали пленным, он ходил за колючую проволоку. Бараки с пленными были опутаны колючей проволокой. Кто выздоравливал, тот пленный. Он продолжал их лечить. Немцы даже паёк ему дали. Но в первые дни оккупации мы думали, что... ведь как в фильмах показывали: увидели врача советского – расстреляли. Более того, они даже не сунулись в хирургическую. Хотя они всё знали, разведка работала гениально.

Надо было видеть, какие наши солдаты уходили несчастные. В обмотках, голодные, даже сухарей не хватало. Жрали перец красный, который не очень крепкий, или кофе в зёрнах горстями. Это был кошмар, жуткий кошмар. И входят немцы. Сытые. Коньяк у них во фляжках. Они же по Франции шли. Наши винтовочки они просто об мостовую, об булыжники разбивали. Идут, рукава засучены, автоматы, роскошная экипировка, отдохнувшие, у них у солдат был отпуск. Почему Сталин не любил тех, кто из оккупации! Они видели что-то другое.

Надо сказать, что я видел и зверства. Евреев расстреляли, это да.

Гетто было?
Нет, никакого гетто не было, заставили всех евреев надеть звёзды, шестиконечные. Потом в один прекрасный момент был приказ, чтобы всем жидам собраться у городской управы, у горсовета, для отправки в Палестину. Вот я помню, как по дворам эти бедные... В Полтаве были ещё такие евреи с пейсами, с бородами, толстые тёти, которые обрюзгли от голода. Я помню, был тёплый осенний вечер, все ходят, говорят. Ну понятно, фашисты, оккупационные, карательные отряды. Но немцы вообще чудный народ. Один пришел к нам, ему нужен был примус что-то поджарить. Он берет примус. А как нам без примуса? Тетя кричит. Он ничего не понимает. А потом подбегает бабушка. И он бабушке отдает. Потому что муттер, старая. Ему неудобно. У них есть еще традиции культурные. И этот контраст как-то усваивался, впитывался людьми.

Когда они вошли, они распустили колхозы. Зима была дико голодная. Но на кухнях немецких, там пожрать дали, и дают всем, кто хочет. Русским.

А было что поесть от советской власти?
Ничего. Колхозы разоренные и так были. А зато село зажило великолепно. Уже в первое лето они сказали: хотите – колхозы, хотите – нет. А им выгодно колхозы, потому что они собирали дань. Но они собирали дань не такую, как большевики. Но я этого тогда не знал, я был мальчик.

А взрослые люди, которые помнили, как что было до революции, они, и чёрту рады были. Они сделали большую ошибку, гитлеровская Германия, что их политика была идиотской. Если бы не было этой кретинической политики, они были бы как освободители.

А были разговоры среди взрослых, что при немцах стало лучше?
Так сразу стало лучше! Вот они вошли. Прежде всего утром они все вымылись, расчесались на пробор, попрыскались одеколоном, начистили сапоги, у всех щётки, гуталин хороший. Они все хорошенькие, чистые, сытые, выйдут вечером на бульвар и сидят. И не лезут бабе под юбку сразу, как наш солдат дорвался, хоть бы скорее: «Оксана, дай мне!» Как собака. А он ухаживал. Конечно, были насилования где-то. А я говорю, как я видел. Они ухаживают. И девки наши все растаяли, вот Вашего возраста. Обалдеть. Кавалер. А потом – он жрать даёт. Это всё унизительно, конечно, нельзя говорить однозначно, это очень сложно. Но можно понять простую девку. Если у него какие-то джентельменские отношения. Они себя в городе вели очень прилично. Более того, к осени было такое изобилие! Изобилие зверское. На базаре от огурцов, помидоров всё ломилось, некуда девать. Когда жрать нечего было, я питался одними огурцами. Было дикое изобилие, один год.

Когда немцы отступали, это был 1943 год, где-то проходят войска, а где-то пусто, никого нет. Там был склад, и толпа – на этот склад; там немец выскакивает и стреляет не в толпу, а воздух. Вместо того, чтобы по ним садануть как следует. Он гуманный, не хочет убить человека. Пожилой охранник. Я сам был свидетелем.

Но потом, когда войска ушли, они стали жечь город. Не ожидали этого, конечно. Так всё нормально было. Они очистили город. Был приказ, чтобы всё мужское население увели с собой. Так что, если на улице попадёшься, они стреляли.

Когда Вы убежали из дому, сколько времени Вы так странствовали?
Полтора года. Потом зимой.

А как зимой?
Ужасно холодно. То в сарае переночую, то у приятелей. Все они были при домах, в основном. Им было где жить.

А потом Вы куда делись?
А потом наши пришли, и я поскольку нигде, ни при чём, я стал проситься в армию. У меня есть фотография фронтовая, я же на фронте был. Там на переправе, на Ворскле, там были главнокомандующие. Мы с моим приятелем по кличке Зюзя просились туда. Видно, что много начальства, офицеров. Все в погонах. Мы тогда впервые погоны увидели. То есть до нас доходили слухи, но мы считали, что советская армия в погонах быть не может. Как! Ведь всегда во всех фильмах в погонах белые, это только негодяй может быть в погонах. До войны красноармейца назвать офицером нельзя было. Я Вам сейчас целую историю расскажу об этом.

В третьем классе я ходил в кружок рисования. Я иду, это уже зима, где-то в пять часов. Спускаюсь с последнего этажа на второй этаж. На втором этаже учительская, стоит завуч, тогда она казалась мне огромной теткой. Я прохожу, вдруг она меня выхватывает, поворачивает меня к стенке. «Что я сделал?» – «Сейчас отца вызовем, выясним, что ты сделал». Звонит, вызывает отца. «Я Вам сейчас скажу, что он сделал. Я вынуждена серьёзно с Вами разговаривать. Даже более того, я должна сообщить об этом в НКВД». Папа начинает бледнеть на глазах у меня. «Дело в том, что Ваш сын спустился вниз из кружка, заглянул в класс, где сидели девочки, и сказал: «Здравствуйте, господа офицеры! У Вас что, офицеры были в семье? Я вынуждена выяснить, кто у Вас офицеры!» – «Родя, что ты сказал?» Я говорю, что ничего не говорил, честное слово, никуда не спускался.

А на самом деле?
На самом деле, не говорил. Но я испугался за отца – отец был белый. Мамин дядя был офицером. И испуг страшный. Я не знал, почему папа боится. Потом позвонили моему учителю, он сказал, что «Родя никуда не спускался». Тогда уже папа взял тон другой: «Все говорят, что мальчик не выходил никуда. Так вот, я сейчас позвоню в НКВД и пусть они узнают, что у Вас такие вещи могут говорить, а Вы, как завуч, не знаете об этом». Видишь, как было сказать: «Здравствуйте, господа офицеры!»

А тут вдруг наши в погонах. Мы ходили вокруг, потом шофёр армянин решил для себя устроить цирк, показал где самый главный. Там был штаб Конева. Они чего-то с планшетами пишут, идёт обсуждение. Мы: «Дяденька генерал, отца-матери нету, помогать хотим». Они говорят: «Некогда с вами, некогда». Но мы нахальные дети были, пристали. Он крикнул: «Росташвили, я приказываю, бери пацанов к себе, отстаньте, ребята, идите к нему». А это генерал-майор. Он повёл нас к «Вилису», где сидит армянин. Нас накормилиы. И мы поехали в город Полтаву. Нам выдали по буханке мягкого белого хлеба, по котелку нам принесли, пилотки нам дали большие, огромные, на уши нависали, и шинели.

А отец Ваш где был?
Он был чтец на радио, артист. В 1947 году его выгнали из театра, сократили, потому, что он не был членом партии.

Вы до 1945 года были в армии?
Нет, далеко не до 1945. Я написал письмо домой и получил письмо от женщины незнакомой. Написала, что папа жив, здоров, находится на Ленинградском фронте в Бокситогорске. Я написал отцу. И вдруг получаю ответ от папы. Это была такая радость зверская! (Рассказывает как ехал к отцу и нашел его, свои приключения в дороге).

(Перерыв в записи) (Рассказывает, что он решил поступать в художественную школу при Академии Художеств). В 1944 я туда поступил. Ещё война шла. В конце 1945 года появился Орловский, наш учитель. Он всех нас сделал. Тогда ещё Н. Н. Пунин нам читал лекции об импрессионистах. Тогда ещё можно было. Помню его знаменитую лекцию о Сезанне. Любовь была безумная к искусству. Это был такой островок, когда это никого ещё не интересовало, совершенно. И вот тут начался поразительный духовный период. Вдруг из этой всей грязи – искусство, радость такая! Первые выставки, ничего не знаешь. И началось. Это особый разговор, это захлёстывает… Трудно говорить, нельзя высказать сразу же всё это, это целая эпопея. Так что выключи свой диктофон... (перерыв в записи).

14.02.1992
За что Вас посадили?
Ну как вообще сажают, простите меня. Выключите (…). За что? Ни за что. Просто за мнение, за встречи. Мне хотелось говорить по-французски. Это тогда! Вы просто молодая, Вы не знаете, это чудо было, это как марсиане вдруг спустились на летающих тарелках. Прибыл «Баторий» и французы наводнили всё. В 1955 году. И можно было говорить по-французски. С французами!

Вы учили французский?
Я знал его, но плохо, естественно. А вот сейчас я был во Франции, я говорю почти без акцента, но если широкая тема... Жё пё парлер! Хотелось просто поговорить. И я чего-то заговорил в Эрмитаже. Нашли общий язык с этим Карбле. Тогда свобода началась какая-то.

А потом написали в газете, где-то в «Ленинградской правде», что дядя и тётя подарили мне носовой платочек и галстучек, поставили мне бутылку коньяку и я готов был сразу продать Родину за это. Хо-хо-хо! За бутылочку-то коньяку! И за носовой-то платочек. Готов был я Родину продать, но спасибо нашему КГБ, оно из жалости вмешалось, пожалело меня. Они обняли меня, посадили в тюрьму для того, чтобы я не успел продать Родину! Карбле в Москве был, я проезжал из Полтавы и зашёл к нему в «Метрополь». А это криминал жуткий, это только Илья Глазунов может ходить. Тот мог ходить где угодно, его никто не трогал. А меня-то – фью.

Вы просто с ними общались?
Да, общался с этими людьми. Он мне говорит: «Идёмте обедать». Ну конечно, вкусно пообедать в ресторане, почему бы не пойти. Естественно, я пошёл продавать Родину за вкусный обед. У меня не было ничего, чтобы продать. Просто пригласили меня. Он меня познакомил с Ноувом, это английский экономист. Потом мне его стали выдавать за шпиона на следствии. И я действительно испугался. Я был всё-таки в советской системе и подумал, что наверное, он действительно шпион. А он потом мне привёз в Ленинград краски акварельные и ещё несколько книжечек.

А Карбле тоже экономист?
Да. Вот я недавно у него был. Тоже экономист.

Вас после этого обеда и посадили?
Да, почти... (Рассказывает о ненависти к ГБ).

А как это всё произошло?
Арест был очень романтический. Мы поженились с женой в 1953, а арестовали меня в 1956. У нас не было детей. Летом жена работала в лагере, организовывала там танцульки, чтобы что-то заработать. Она приехала и говорит мне, что у нас будет ребёнок. Уже точно. Рано утром был этот разговор. Это август месяц. И тут звонок. Я открываю – там полковник и сзади ещё стоят. Полковник Рогов, начальник следственного отдела, сзади идёт какой-то лысый и все в штатском валят, двое крупных чинов, двое мелких и понятые двое. Майор Силин по особо важным делам, старший лейтенант Гольцев. Жена визг подняла: «Что, куда?» – «В тюрьму его повезём» – с радостной мордой такой – «В тюрьму его, Галина Леонидовна». Садисты такие, они наслаждаются. Их хлебом не корми, дай кого-то арестовать. «Приготовьте ему покушать, целый день будут шмон делать, он может и к обеду, и к ужину не прийти». Вот такой был арест.

Что потом было?
Это описано у Солженицына, я не буду повторять, всё точно. Это хоть ты министр, хоть дворник, всё то же самое.

Вас в Большой дом отправили?
Да, в Большой дом.

Допрашивали?
Сначала не допрашивали, потом сразу кинули на перекрёстный допрос. Из бокса, я ещё в камере не был. Там сидел генерал Лякин и они все наслаждались. Думали, что захватили такую птицу! Но, естественно, они знали, как я был настроен, стукачей было полно...

Вы рассказывали кому-нибудь о своих взглядах?
Ну, конечно. Во-первых, у нас был такой дискуссионный клуб в Публичке. Мы там болтались. В центральной. Мы туда ходили с Аликом Мандельштамом. Нас поволокли в отдел только за то, что мы спросили Достоевского «Бесы» и «Сказку моей жизни» Андерсена. Алик говорит: «Давай их дразнить!» Он злобный на них был.

Там была куча стукачей. Но мы уже кайфовали, там философия была, антисоветчина.

Кто еще был в вашем клубе?
Горбенко был, такая сволочь, он живет, наверно, в Ленинграде.

Почему сволочь?
Это была тварь, стукач. Когда я сел, он на меня давал показания. (Рассказывает о Славе Горбенко).